Мертвые Писатели
Лейла Аскарова
Безумство мира, в который я попадаю по ночам, дошло до того, что вчера, сделав почетный пробег по внешнему кругу ада, я попала в затхлую тёмную спальню больного Толстого. Угу, молодого температурящего Льва Николаича.
В моем сне он выступал в роли сфинкса, по сценарию "дашь удовлетворяющие ответы – пройдешь дальше, не дашь - голову откушу".
Он ужасно долго ныл и я пыталась его хоть как-то успокоить. Истерики, слёзы – такой самовлюбленный гадёныш, честное слово.
В общем, я не вытерпела и потребовала, чтобы он взял себя в руки, что за нытьё. Всё будет тип-топ, граф, ещё кучу всего прекрасного и значительного напишете.
И вот дверь открылась, и я побрела дальше, оставив удивленного, но довольного Толстого с его гриппом и самотерзаниями. А дальше уже привычный коридор, тусклый свет вдалеке и мрачная тишина, прерываемая звуками усталых шагов.
Есть мнение, что сны вынашиваются реальностью, но такое ощущение, что сны её формируют. При условии, что я не путаю их местами, конечно, что по моим подозрениям вполне может происходить. Потому что человек не бывает мёртв вживую больше, чем во сне. Хотя кто знает. Мёртвые писатели в такие моменты всегда молчат.
Они обожают вторгаться в мою прозаичную реальность в самые неподходящие моменты. Когда я сижу, допустим, над квантовой механикой, ловлю этих полупризрачных котов за хвосты, высматриваю летающие вокруг задорные электрончики и составляю трехэтажные уравнения.
И как только в подсознании загорается слабенький луч надежды, что я, о боже, что-то начинаю понимать, кто-то потихоньку нашептывает «вошь ли я как все или человек, вошь ли я как все или человек, вошь ли я как все или человек, вошь ли…».
Зачем притворяешься кем-то другим, зачем прячешься в чужих страницах, зачем душишь несчастную бумагу, зачем убиваешь цифрами буквы? Вошь ли я как все? Вошь или человек?!
Хочется вскочить, замахать отчаянно руками и проорать на всю библиотеку «ВОШЬ! Вошь! Вошь! Я вошь! Тварь, убивец, право имею!». И услышав собственный голос, тут же упасть в обморок. Мёртвые писатели в такие моменты всегда хохочут.
Или иду, вот, с кем-то за кофе (о-ля-ля, кофе!), вслушиваюсь в чью-то жизнь, примеряю её, конечно же, на себя (обычно длинновато в рукавах, но можно и засучить, если сильно постараться), улыбаюсь прослушанным шуткам, но немного рассеянно, в четырнадцать зубов, потому что внутри уже давно бушует любимый картавый поэт.
«Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город…»
Я прошу его замолчать, позволить окунуться в чужой мир, очароваться чем-то новым. Нет, даже не прошу, я умоляю его, стою на коленях, обещаю больше никогда не писать стихотворений, сжечь все имеющиеся блокноты, разбить компьютер, телефон и даже папину сломанную печатную машинку. Он ухмыляется. Не верит. Закуривает папироску. Ничего не остается, кроме как приставить к его гениальному виску его-же безжалостную бескомпромиссность.
"И я поклялся, что если смогу выбраться из родной империи, то первым делом поеду в Венецию, сниму комнату на первом этаже какого-нибудь палаццо, чтобы волны от проходящих лодок плескали в окно, напишу пару элегий, туша сигареты о сырой каменный пол, буду кашлять и пить и на исходе денег вместо билета на поезд куплю маленький браунинг и не сходя с места вышибу себе мозги, не сумев умереть в Венеции от естественных причин".
Спускаю курок. Прости!
Мёртвые писатели в такие моменты всегда притворяются мёртвыми.
Или, бывает, сижу на кушетке нелюбимого врача, разглядываю абстрактные картины на стенах. Он пытается выяснить, как я сплю, как ем, как живу свою жизнь. Я пытаюсь отвечать на его вопросы предельно просто и честно. Но как рассказать ему про сфинкса-Толстого и еженедельные три литра крепкого кофе? Особенно когда прямо за его спиной из каких-то грязно-серых квёлых мазков восстаёт Бармаглот?
Что такое? Всё в порядке?
Быстро-быстро киваю. В порядке да, в порядке.
Варкалось. Хливкие шорьки
Пырялись по наве,
И хрюкотали зелюки,
Как мюмзики в мове.
Что, простите?
Ничего, ничего. Закрываю себе рот руками.
О, бойся Бармаглота, сын!
Он так свирлеп и дик!
А в глу́ше ры́мит исполин —
Злопастный Брандашмыг!
Извините, вы так тихо что-то бурчите, я совсем вас не понимаю.
Но взял он меч, и взял он щит,
Высоких полон дум.
В глущобу путь его лежит
Под дерево Тумтум.
Он стал под дерево и ждёт.
И вдруг граахнул гром —
Летит ужасный Бармаглот
И пылкает огнём!
Раз-два, раз-два! Горит трава,
Взы-взы — стрижает меч,
Ува! Ува! И голова
Барабардает с плеч!
О светозарный мальчик мой!
Ты победил в бою!
О храброславленный герой,
Хвалу тебе пою!
Нелюбимый врач вспоминает, что нужно моргать. Дёргает кадыком и невозмутимо выписывает мне седативные.
Варкалось. Хливкие шорьки
Пырялись по наве,
И хрюкотали зелюки,
Как мюмзики в мове.
Мёртвые писатели в такие моменты всегда, не сговариваясь, снимают шляпы.
Я делаю реверансы, бросаю в дырявый карман свежевыписанный рецептик и думаю, как бы стащить чью-то фетровую шляпу. Или старенькое пенсне. Или бархатную бабочку в горошек. Или фрезу и накладные серые кудри. Ох, я бы чертовски хорошо в этом всем смотрелась. Я бы презрительно смотрела сверху вниз из своего портрета в позолоченной рамке, поправляя белоснежное жабо, и хихикала бы над каждым, кто ищет в моей писанине несуществующие смыслы. Я бы заранее придумала афоризмы на все случаи жизни, подкорректировала бы свои дневники, разослала бы всем знакомым тысячу красивых и печальных писем. Я бы даже научилась для этого правильно выводить буквы и делать «о» сильно не похожей на «а». Я бы приручила слова. Я бы научилась писать…
Мёртвые писатели в такие моменты всегда молчат.
Read next: Сбежим давай…